Мария Сидельникова
— Вы давно мечтали сделать спектакль про Москву. Мечта сбылась?
— Московскую тему я начал еще в «Кармен. Исход». А в этот спектакль есть три условных входа: первый — через Хичкока, второй — через мифологический сюжет «Медеи». Третий вход — это современная Москва с ее безумной жизнью. Мне интересны эти три пласта. У меня уже был немецкий проект «Медея», но этот спектакль совсем другой — это русский взгляд на мегаполис. Есть такая теория, что каждый спектакль — это молниеносная фотография того художника, который его делает. И если начистоту, то этот спектакль — моя сегодняшняя фотография. По ней можно увидеть, о чем я думаю, какое у меня здоровье, какие глаза, что творится у меня в душе, грязно там или чисто. Из спектакля все это понятно.
— И что же творится в душе?
— Последние несколько лет я пытаюсь разобраться в больших любовных сдвигах. Что происходит с мужчиной и женщиной, с их психикой, когда вторгается это сумасшедшее чувство, которое мы называем любовью. Вообще — что такое любовь? Из чего она складывается? Что такое секс? Что такое душевные качества людей? Я стараюсь разложить все это на атомы и проанализировать. Началось все с люксембургской «Жизни с идиотом» Ерофеева, те же темы были и в московских спектаклях «Федра», «Кармен. Исход», теперь в «Москва. Психо». Об этом же будет французско-румынский спектакль «Мадам Бовари» и проект в Финляндии «Анна Каренина».
— Этот спектакль в «Школе современной пьесы» станет вашей первой работой в московском репертуарном театре, с которым не каждому приглашенному режиссеру удается сработаться. Как сложилось у вас?
— За восемь лет в России это мой самый удачный опыт работы в репертуарном театре. До этого я все-таки работал в таком полуантрепризном варианте — техники из одного театра, актеры из другого. Я очень благодарен Иосифу Райхельгаузу, он все прекрасно организовал, даже отменил на месяц все репертуарные спектакли. У меня было ощущение, что я репетировал в Цюрихе или Зальцбурге. Говорю: «Мне нужна змея» — и завтра она уже появляется на репетиции. Работали без перерывов, и уже после последнего прогона, когда стало понятно, что до сентябрьской премьеры мы играть больше не будем, я увидел уставшие, но довольные глаза актеров и влюбился в них еще больше. Я очень доволен Еленой Кореневой, она дает потрясающую глубину прочтения. Альберт Филозов замечательный. А молодой артист Иван Мамонов — это вообще одно из самых сильных впечатлений от Москвы, он просто какая-то комета. Владимир Ильич Шульга — настоящий голливудский актер. Все-таки великая театральная школа в России.
— Но при этом вы часто говорите, что театр умер.
— Я говорю о другом. Сегодня происходит смена поколений: меняется эстетика, восприятие музыки, литературы и, конечно же, театра.
Все эти изменения сливаются в единый поток, и кто-то ему открыт больше, а кто-то меньше. Этот спектакль — мой ответ вашему традиционному театру, который мне не нравится. Я уважаю людей и артистов, которые его создавали, но сегодня, к примеру, «Современник» уже не тот, что он был в 1956 году. Традиционный театр сейчас «замылился» и постепенно исчезает. Он опять становится пафосным, зрелищным, старается быть предельно понятным и все разжевывает. Превращается в такую залакированную раскрашенную мадам. А режиссеры моего поколения или моложе — итальянцы, немцы или русские — мы все стараемся этот театр, эту расфуфыренную мадам раздеть, вернуть ей ее подлинный облик. За последние два года я чувствую, как Москва задрожала, сегодня публика хочет нового театра. Год-два-три — и все будет совсем по-другому. Большие театры, монстры, должны понимать, что у них большие проблемы. Если они не начнут вливать в себя что-то новое, то им будет очень нелегко. И они это отчасти понимают. Например, Табаков приглашает ставить Серебренникова, Райкин — Бутусова. Молодежь, которая ездит по миру, читает, смотрит; которая в скором будущем будет интеллектуально руководить страной, она уже сейчас хочет быть в другом интерьере. Это пока еще еле заметно, но со временем будет становиться все более очевидно.
— Во всех ваших спектаклях много шума, грохота. Без этого никак нельзя?
— У меня был период тишины. Мой любимый спектакль «Гольдони — Венеция» шел 4 часа только на шуме дождя, и больше никаких ни звуков, ни криков, ничего. Сегодня мне хочется шума. Ведь мы, жители мегаполисов, люди из коробок, привыкли к этим звукам, к грохоту. И они постепенно становятся вполне естественными. Ну, может быть, можно чуть потише, я еще не решил. Сегодня у меня происходит возврат к слову, а было время — я делал вообще «немые» спектакли. Сейчас мне интересны острые, провокационные высказывания. Случайные зрители, услышав со сцены, скажем, монолог из Ерофеева про русскую щель, возмущаются («Как же так? Выходит, что русский человек — говно?!»), демонстративно хлопают дверьми и уходят посреди спектакля. А здесь речь вовсе не об этом. Но меня не обижает такая реакция, я даже рад.
.