Елена Миненко
Зрителю должно быть неудобно. Куда как просто — усадить его в мягкое кресло, да так, чтобы ему все было видно и слышно! Нет, пусть помучится: только преодолев энное количество трудностей, можно прийти к истинному пониманию. Психологически это очень верно. Кто только уже не писал о пресловутых «клозетах» кабинках, в которые почему-то заводят по двое (кстати, на спектакле, который видела я, пытались и по трое (!!!) — кто был там, тот поймет)! Приятный голос при этом сообщает: «Уважаемые зрители! По условиям спектакля окна должны быть закрыты».
В общем, опять по Гоголю: «Он толкнул меня в небольшую комнату и сказал: „Сиди тут, и если ты будешь называть себя королем Фердинандом, то я из тебя выбью эту охоту“» (здесь и далее почему-то сами собой цитируются «Записки сумасшедшего» — может, Гоголь все-таки был?). Никто, однако, не написал, что смотреть на «сцену» через щели на уровне коленок и один на двоих глазок в окошке неудобно не только физически. Неудобно — подглядывать, да еще и наблюдать за подглядывающими из кабинок напротив (кажется, фильм такой был «Подглядывающий» — о порочной склонности к вуайеризму).
Там, на сцене, идет своя жизнь, там бегают, кричат, раздеваются, а ты тот кусочек жизни, который через щели тебе доступен, подсматриваешь. Да тебе еще и зеркало подносят, чтобы стыднее было: «Ну, посмотри на себя, подумай только, что ты? Ведь ты нуль, более ничего. Ведь у тебя нет ни гроша за душою. Взгляни хоть в зеркало на свое лицо, куды тебе думать о том!» Еще до начала спектакля режиссер начинает разрушать все возможные зрительские стереотипы (см. программку). Тоже психологически очень верно: новое знание начинается с разрыва со всем прежним, привычным, ожидаемым, со знаменитого «знаю, что ничего не знаю». Хотите Запорожскую Сечь? Будет двор и в частоколе — маленькая белая дверь с позолоченной ручкой и глазком (кто там, за этой белой дверью, через глазок на нас глядит?). Хотите, чтобы пошел навстречу своим сыновьям Тарас: «А поворотись-ка ты, сынку…»? Выйдут люди в странной одежде и обтягивающих голову шапках с ушами (заблудившийся Макбет со товарищи?), которые слегка — символически — изнасилуют трупы, там и сям разложенные по сцене. Настоящей рыбе будут удалять аппендицит (впрочем, рыба — это символ). Еще будут жерди и топоры, ватники и кисейные платья, яблоки (символ) и эмалированные ведра. Из таинственной двери выскочат на просторы степи герои MTV. Будут даже пингвины, которыми папа Бульба так порадует своих сынов. Как там у Гоголя? «Народные обычаи и этикеты двора совершенно необыкновенны. Не понимаю, не понимаю, решительно не понимаю ничего».
Зрителю на этом спектакле очень трудно. Он должен работать — физически и интеллектуально. Он должен разгадывать и соотносить, складывать мозаику из отдельных — часто совершенно неожиданных — частей. В нем разбужено ассоциативное мышление. Ему же неудобно постоянно ощущать себя дураком (по случайному совпадению параллельно с «Бульбой» шел спектакль «Школа для дураков» — «бывают странные сближения», заметил бы здесь Пушкин). Попробуйте соединить степь и пингвинов, Тараса и «голубого» героя, бодро двигающегося под современную музыку, баб в ватниках и страусиное (или все-таки пингвинье?) яйцо в чемодане. Попробуйте понять, за что казнят Андрея (и почему он не Андрий) — за то, что он ставил с прекрасной полячкой химические опыты, или за то, что он носит ее красные черевички? Почему его убивают, обливая молоком из 17 ведер, и должна ли здесь возникнуть ассоциация с генералом Карбышевым? Почему, ну почему пингвин — это, как сказала одна из актрис, символ первозданной природы (или это та самая «редкая птица»?)?! Если по Гоголю, то это все происходит «от того, что люди воображают, будто человеческий мозг находится в голове; совсем нет; он приносится ветром со стороны Каспийского моря». А может быть, это все-таки была «Школа для дураков»?!.. Вообще-то, этот спектакль мог бы называться «Макбет», а мог бы — «Преступление и наказание». Или вот «Gaudeamus» — тоже хорошее название. А еще лучше — «Братья и сестры». Тени самых разных режиссеров бродят по этому двору, прячутся за белой дверью, только, к сожалению, не перекликаются, не вступают в диалог, не спорят — тоже, наверное, символы, которые режиссер подсовывает критикам, как папа Тарас фанерных птичек: пусть порадуются. Об этом уже писали и, возможно, будут писать театроведы, называя подобную особенность кто центонностью — в духе постмодернизма, кто — стилизацией, а кто — плагиатом. А по-моему, это совершенно по-гоголевски: ведь интересно, что получится, если Жолдаку да нос от Гинкаса, взгляд от Додина, уши от Някрошюса, а фигуру — от Параджанова. Ну и еще что-нибудь от кого-нибудь. Кстати, каждое из названий можно оправдать художественной деталью сценического текста. Только одно название объяснить почти невозможно — «Тарас Бульба». Именно поэтому, я уверена, спектакль Жолдака так и называется. Режиссер в этой постановке работает не с актером — с массой. Его интересует не личность, не индивидуальное бытие — а групповое, коллективное (стадное?) существование, причем, скорее, не сознательное, а бессознательное, не рациональное, а эмоциональное, физическое, телесное. Именно поэтому ему все равно, какие актеры играют, они заменимы, как пчелы в рое. «Мне все равно, кто будет играть Тараса, — актер Громадский или актриса Пилецкая», — говорит режиссер о роли, давшей название спектаклю. Чего уж тогда об остальных, довольно, кстати, многочисленных участниках постановки думать? Рой — он и есть рой, и даже матка, «пчелиная царица» (или царь — это все равно), не определяет сущности роевой жизни.